— Нет, я к тому… Жарко-с! — Агапов обратился к Ханову. — Получил я повестку от ревкома, — завтра идти в лес дрова рубить.
Глаза Гребенкина злорадно загорелись. Он удивленно сказал:
— Ну, да. Отчего же вам дровец не порубить?
— Помилуйте, мои годы не те!
— Как не те? Те самые. Вам сорок девять лет, — до пятидесяти мы всех мобилизуем на общественные работы. Мужиков гоним. — отчего же вас нельзя?
— Я понимаю, я не о том… Конечно, трудовая повинность, общественные обязанности… Да сердце-то у меня, изволите видеть, больное.
— Сердце у вас от жиру больное. Моцион вам очень даже будет полезен.
— Я вам представлю свидетельство врача.
Ханов сказал:
— Ну, что ж, назначим комиссию, пусть доктор освидетельствует.
— Ерунда! — отрезал Гребенкин. — Знаем мы эти свидетельства! Всякую чахотку пропишут, если попросить. Нечего, гражданин, разговаривать. Не явитесь завтра, — в подвал вас отправлю.
Катя вспомнила, как два месяца назад Гребенкин вставлял здесь стекла. Висели на стенах чудесные снимки Беклина, в полированных рамах из красного дерева; на бледно-зеленой шелковой кушетке сидел грузный болгарин, заведовавший нарядом подвод. Агапов помялся и вышел.
Оратор пришел, которого Катя слушала в клубе. Он бросил на стол фуражку и отер потную голову.
— Ну, народец у вас! Добром дела с ним не сделаешь. Чую, что без молодцов моих не обойдется.
— Не обойдется, — подтвердил Гребенкин. — Хлеба у всех, сколько угодно. Позакопали в землю и прибедняются.
Ханов примирительно возразил:
— Ну, оставь! Кто закопал, а кто и вправду бедный.
— Ты молчи! Кулак! Все родственники тебе, сватья да кумовья. Вот ты их и покрываешь.
— Ах, оставь ты, Сашка!
Катя обратилась к Капралову:
— Пойдемте?
Они вышли. Совсем другой был Капралов, — никогда его Катя таким не видала: светлый, сосредоточенный.
— Я вас не узнаю, Капралов. Какой-то вы совсем новый. Пить вы бросили, что ли?
— Бросил. Не до того.
Пошли в библиотеку, — в ней помещался отдел народного образования. За столом сидела секретарша Отдела и библиотекарша Конкордия Дмитриевна, дочь священника Воздвиженского. Катя подробно стала знакомиться с делами. Был уже открыт клуб, дом ребенка, школа грамоты. Капралов просил устроить присылку из города лекторов по общеобразовательным предметам и режиссера для организации любительских спектаклей.
— Сцену мы уже устроили. Неделю целую я работал, даже будку суфлерскую приделал, — хороша вышла будочка!
И еще сильнее Катю поразили умные, интеллигентные глаза Капралова, при которых странно звучали его простонародные выражения.
Он спросил:
— Как у вас в городе с книгами? Отбирают их у буржуазии?
— Забирают из квартир бежавших. У остальных только регистрируют.
— А как вы скажете? Хочу у дачников отобрать книги, не стану на вас смотреть.
— Вот уж вы какой большевик стали, Капралов. А не противно вам это?
— Чего противно? У дачников вон сколько книг в шкапах, да на этажерках. Лежат без пользы, пылятся. А у нас в библиотеке одна «Нива» да «Вокруг света».
— Вы подумайте, Капралов, кто же тогда станет покупать себе книгу, если ее у него каждую минуту могут отобрать?
— Ну, когда другие времена будут… А сейчас нужно отобрать. Что ж народу читать?
В обеденном зале Бубликовской гостиницы рядами стояли скамейки, в глубине была сооружена сцена с занавесом; и надпись на нем: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Густо валила публика, — деревенские, больше молодежь, пограничники-солдаты. Капралов, взволнованный и радостный, распоряжался. Катю он провел в первый ряд, где уже сидело начальство, — Ханов, Гребенкин, Глухарь, все с женами своими. Но Катя отказалась и села в глубине залы, вместе с Конкордией Дмитриевной. Ей было интересно быть в гуще зрителей.
Не хватало мест. Толпа заполнила проходы. Лущили семечки и ждали с нетерпеливым любопытством. И странно было видеть новую эту публику здесь, где раньше обедали за столиками чопорные и разодетые курортные гости.
Третий звонок. Сопротивляясь и цепляясь за непослушную проволоку, стал раздвигаться занавес. И застрял на половине. В зале засмеялись. Выскочил Капралов и отдернул до конца. Внизу, скрытая суфлерскою будкою, горела яркая лампа-молния. На эстраду вышел давешний оратор.
— Товарищи! Рабоче-крестьянская армия выгнала из Крыма белогвардейскую нечисть. Теперь у нас везде власть трудящихся… Товарищи! Революция начинается везде! В Венгрии утвердилась власть советов, тоже и в Персии. В Германии революция. Мировой пролетариат поднял голову и ринулся на борьбу со своими угнетателями-капиталистами…
Он опять делал в стоптанных своих сапогах два шага то в одну, то в другую сторону, и все время как будто вколачивал кулаком гвозди. Лицо его, с ярко освещенным подбородком и затененным лбом, выглядело необычно, по-концертному.
Говорил он о жестокой борьбе, какую приходится вести советской власти на всех фронтах, о необходимости поддержать ее, ругал меньшевиков и эсеров, предавших революцию.
Местная молодежь слушала жадно, вытянув головы. Привычные красноармейцы равнодушно глазели по сторонам и ждали того интересного, что будет дальше.
Оратор кончил возгласами в честь всемирной пролетарской революции, советской власти и ее вождей. Красноармейцы затянули:
Вставай, проклятьем заклейменный,
Весь мир голодных и рабов!
Зрители нестройно подхватили. Оратор оглядел зал грозными глазами и зычно крикнул: