Катя смотрела.
— Зачем вы это?
Женщина улыбнулась, и вдруг все ее лицо осветилось удивительно милою улыбкою.
— Наступит кто, — еще ногу себе напорет.
Так это по нынешнему времени показалось Кате необычным, — чтоб кто-нибудь подумал о других. Вечером она рассказала Вере. Вера рассмеялась.
— Как она выглядит? С крошечной пуговкой на макушке, ходит, как летучая мышь летит?
— Да, да!
— Это Настасья Петровна наша.
Вера рассказала: работница табачной фабрики, двое детей, муж пьяница, дрягиль, здоровенный мужик, жестоко бил ее и детей, пропивал не только свой, но и ее заработок. Сообщили им об этом в Женотдел, Вера пошла к ней, убедила подать прошение о разводе. Народный суд развел их, детей оставил ей, а его выселил из квартиры вон, к его безмерному изумлению и ее столь же безмерной радости. Теперь она стала восторженной коммунисткой, — кто бы, — говорит, — стал раньше думать о моем горе, кто бы такие законы поставил? Вера взяла ее к себе в Женотдел.
— Ты, Катя, все вертишься в среде шипящих, и у тебя соответственный взгляд на все. Рабочей среды ты совсем не знаешь. Если бы ты подошла ближе, пригляделась бы, — сколько бы увидела прекрасного! Есть еще у нас в отделе одна татарка молодая, Мурэ. Как будто божественное откровение ее осенило и перевернуло всю жизнь. Великолепная вырабатывается агитаторша, татары в злобе, а татарки слушают, как посланницу с неба… Вот что. Завтра Настасья Петровна в первый раз делает работницам своей фабрики доклад о делегатском собрании, на которое она была ими делегирована. Хочешь, пойдем?
— Хочу, конечно.
— Говорить она, вероятно, совсем не умеет, не знаю, как у нее выйдет. Но все-таки посмотришь всех.
Назавтра пошли. В конторе фабрики собралось работниц пятьдесят. Настасья Петровна испуганно смотрела исподлобья бегающими глазами, краснела, вдруг освещалась милою своею улыбкою.
Председательствовавшая Вера сказала:
— Ну, товарищ Синюшина, расскажите нам, что вы слышали на делегатском собрании.
— Ой, товарищ Сартанова, боюсь я! Как же это я? Я никогда доклада не делала.
— Вы и не делайте доклада. Просто расскажите товарищам, что там было. Вы мне сказали, вам очень понравилась речь товарища Маргулиеса. Что он говорил?
— Уж не знаю, право, как…
Одна старая работница увещевающе сказала:
— Что ты, Настя, право? Чай, тут все свои. Чего бояться?
Настасья Петровна покраснела, набралась духу.
— Ну, вот так. Говорил, что революция, — это все равно, как ребеночек. Сперва-наперво — так, бог весть, что; не разберешь даже, то ли человек, то ли зверюшка какая. Вот, как выкидыши бывают. Все даже пугаются. А потом понемножку образуется. На свет родится, так уж видно всякому, что вправду маленький человек. Потом глазками начинает смотреть, сознательность приходит. Потом головку станет подымать, а там уж и ходить начнет. Вот все говорят: непорядки всякие, бестолочь, голод, ничего большевики не умеют наладить. Это все равно, что ребеночку новорожденному говорить: почему не ходишь?
— Ишь, хорошо как!
— Ведь верно, девушки!
Настасья Петровна воодушевилась.
— Все, говорит, помаленечку придет, нужно только всем стараться сообща. Все ведь нужно совсем по-новому устраивать, никогда еще ни в каких странах этого не бывало, чтоб рабочие сами собой управлялись, разве легко с непривычки?
Вошел рабочий, поглядел с усмешечкой.
— Бабье собрание?
Вера сказала:
— Товарищ, уходите, пожалуйста, не мешайте.
— Я что ж? Я только послушать.
— Нет, нет, ступайте.
— Уходи, Шабров, чего тебе тут?
Он усмехнулся, ушел. Настасья Петровна поискала растерянные мысли, нашла и продолжала:
— Потом, значит, объяснил, что такое будут большевики, что такое разные другие. Большевики говорят: нужно нахрапом брать, иначе нельзя. Ну, правда, убивства, обиды всякие, а нужно сразу утвердить, чтоб никакого не было разговору. А другие, — уж как им прозвание, позабыла, — «предатели», что ли? — они, значит, всего опасаются: чтобы понемножку все, да чтобы кому не было обиды, да чтоб поладить со всеми, да чтоб буржуи не озлобились. А буржуазия пользуется, только и глядит, чтоб все назад отобрать, и о том не думает, чтоб нас не обидеть.
Работницы шумно и одушевленно обменивались впечатлениями.
— Уж вот хорошо ты, Настя, объяснила! Как на ладошке.
Вера, улыбаясь, сказала:
— Ну, видите, и доклад сделали, и ничего в этом нет страшного.
Настасья Петровна сияла улыбкою, оправляла растрепавшуюся на макушке шишечку и с гордостью повторяла:
— Я сейчас доклад делала.
Как кузнечики, стукали наперебой пишущие машинки. Тк-тк! Тк-тк-тк-тк! Дзинь! Трррр… Тк-тк-тк!
— Мой муж пропал без вести. Я вышла за другого.
— Да что вы? И давно пропал?
— Два месяца.
— Почему же вы думаете, что пропал?
— А писем не пишет.
Тк-тк! Тк-тк-тк!..
— Ну, а если вдруг воротится?
— Что ж мне было делать? Я молодая. Мне без мужчины скучно.
Крутился вихрь, — какая-то сумасшедшая смесь гордо провозглашаемых прав и небывалого унижения личности… Мелькали клочья растерзанных понятий о собственности, тени обесцененных человеческих жизней, осмеянные образы обезображенных христосов и богородиц, призывы к братству и ненависти, обрывки разорванных брачных цепей, выброшенные яти и еры, спутавшиеся числа календарных стилей.
Иван Ильич стоял среди закоптелой своей кухонки, скрестив на груди руки, с презрительным лицом. Чадила коптилка. Люди во френчах и матросских бушлатах перетряхивали тюфяки, поднимали половицы, складывали в портфель бумаги и письма. Прислонившись к плите, бледный Афанасий Ханов смотрел, не принимая участия в обыске.