Звонок. Быстрыми шагами вошел в столовую человек в защитной куртке. Не здороваясь, хлопнул ладонью по скатерти, оглядел стол.
— Самовар? Хорошо. Сыр? Масло? Больше ничего не надо. Коньяк есть?
Надежда Александровна засмеялась.
— Кажется, есть. Посмотрю в буфете.
— Великолепно. На стол! Лорд-мэр дома?
— У себя в кабинете.
— Очень хорошо. Четверть часа разговору. Потом сюда к вам. Через полчаса в уезд… Тук-тук!
Он исчез в дверях кабинета. Надежда Александровна, смеясь, переглядывалась с Верой.
— Так всегда. Как вихрь. Три дня назад приехал из Симферополя, — и все в Продотделе закрутилось и закипело. Вот увидишь, неделя всего пройдет, — и вагоны хлеба вырастут, как из земли.
Катя спросила:
— Кто это?
— Губпродком, комиссар продовольствия. Колесников. Удивительный человек. Вот энергия! Всегда на ходу. Когда спит, — никто не знает. Весь живет в деле. Понимаете, как будто все время пьян своим делом.
Вера сдержанно заметила:
— Да, энергичный. Я с ним зимой работала в Тамбовской губернии. Только не нравится он мне. Жестокий невероятно. Мужиков десятками расстреливал. И так равнодушно, деловито, — как будто баранов.
Надежда Александровна выставляла из буфета коньяк, холодное мясо, винегрет.
— А зато его уезд по количеству представленного хлеба оказался первым в России.
— Да… А все-таки… И себе самому ни в чем не отказывает. И коньяк у него всегда, и всего вдоволь. Совестно было приходить к нему. И потом: через каждые полгода новая жена.
— Конечно, это всё… Но я не знаю. Сколько гляжу, — все больше убеждаюсь, что общественная нравственность и нравственность личная очень редко совпадают. По-видимому, это — две совершенно различные области. И как бы он мог так работать, если бы ел хлеб с соломой? А потом, — если нужно, то он может и целыми днями ничего не есть, спать под кустом на дожде.
Вошли Колесников и Корсаков, продолжая разговаривать. Колесников быстро сел, взял бутылку с коньяком, посмотрел на этикетку.
— Мартель, три звездочки. Очень хорошо.
Налил большую рюмку, выпил и жадно стал есть. И еще выпил. Корсаков пить отказался. Из желтой склянки он зачерпнул ложечку белых крупинок и проглотил.
— Что это?
— Глицерофосфат.
— Чтоб умным быть?
— Да.
— Помогает. В прошлом году сахару не было, я с глицерофосфатом чай пил. Так все на улицах пугались, — до того было умное лицо!
Надежда Александровна сияющими глазами смотрела и смеялась, радуясь на него. В раскрытых окнах было черно, и поблескивали молнии.
— Поскорее прекратил. А то еще за интеллигента российского примут.
Катя встрепенулась.
— А что же бы тут было плохого, если бы приняли за интеллигента?
Колесников стал ругать интеллигенцию. Катя сцепилась с ним. Как можно так относиться к интеллигенции! Ее обратили в каких-то париев, она погибает от голода и холода, — погибает вся умственная сила страны. Недавно профессор Дмитревский получил из Петербурга письмо. Знаменитый историк, академик Зябрев, чтоб не умереть с голоду, продал всю свою библиотеку за два пуда муки. Воротился домой, увидел пустые библиотечные полки — и повесился тут же в кабинете… И моральный уровень нашей революции так низок, так мало в ней благородства именно потому, что она оттолкнула от себя интеллигенцию.
Надежда Александровна скучливо поморщилась.
— Господи! Эти интеллигентские разговоры без конца!
Колесников смеющимися глазами с любопытством оглядел Катю: как, мол, сюда такая залетела? Он налил еще рюмку, выпил.
— Ну, барышня, давайте языками потреплем. Для дивертисменту. Что за моральный уровень такой у интеллигенции вашей? Прогнившая труха, а не уровень. Старые заслюнявленные словца. В помойку выкинуть эти окурки. Чистота души. На кой она кому нужна? Любовь к страждущим братьям… Чепуха! Долг народу… Ч-чепуха! Сочувствие народное, «глас народный». Наплевать!
— И на сочувствие народное?!
— Наплевать!
— И на сочувствие рабочих?
— Если за нами не идут, — наплевать! И их устраним. Заставим идти за собою. Не доросли, линии не видят, а нам из-за того на месте топтаться? Давать им разводить меньшевистскую слякоть?
Он протянул руку к бутылке. Надежда Александровна придержала бутылку.
— Смотрите: гроза, дождь так и льет. Вы все-таки хотите ехать?
— Через две минуты.
— Тогда не дам вам больше пить.
Он ладонью отрезал бутылку от Надежды Александровны.
— Никогда не бываю пьян. Когда до грозящей точки, — противно становится вино.
Выпил рюмку.
— Вот, барышня хорошая. Усвойте. Интеллигенция ваша нам ни к чему. Только две нужны категории: бывшие кадровые офицеры, — боевики, фронтовики, вот с этим! — Он потряс сжатым кулаком. — Да еще инженеры. Не ваши интеллигенты мяклые, а инженеры американского типа, чтобы умели дело делать, не сантименты разводить. А до профессорских штанов нам нет дела.
— Каких штанов?
— Ну, книг, что ли!
Он встал.
— Еду! — Подошел к буфету, открыл. — Ого! Еще целая бутылка коньяку. Реквизирую.
Лил южный дождь, грохотал гром. В бурную темноту уносился ухающий стон автомобильной сирены.
Медленно извиваясь, по городу расползались глухие слухи. Замирали на время, приникали к земле — и опять поднимали голову, и ползли быстрее, смелее, будя тревогу в одних, надежду — в других.
Рассказывали: на севере Петроград в руках Юденича, и он уже подходит к Твери; добровольцы взяли Синельниково и Харьков; махновцы перешли на сторону Деникина. Советские газеты сообщали, что Деникин овладел Донецким бассейном. Военный комиссар Ворошилов докладывал на съезде, что разбойничьи банды Григорьева рассеяны по лесам, но «идейное кулацкое ядро» кристаллизуется и представляет серьезную опасность. Передавали, что григорьевцы вовсе не рассеяны, — напротив: Григорьев идет к Перекопу на соединение с Махно, его лозунги: власть свободно избранным советам, отмена хлебной монополии и коммун, истребление евреев. Посланные навстречу красные войска перешли на его сторону. Советская власть в панике, на фронте полный развал, дисциплины никакой, солдаты пьянствуют и дезертируют.