— За это я вам по гроб своей жизни благодарен, — сказал Черкасов и поклонился.
— Да что мне от вашей благодарности! Как самому плохо, так доктора поскорее звать, а как дело до других, так сейчас: «Все от бога»… И вам не стыдно, Черкасов? Ведь вы же не в поле живете, кругом люди! Если теперь кто поблизости заболеет, вы знаете, кто будет виноват? Вы один, и больше никто!.. О себе позаботился, а соседи пускай заражаются?
— Да ведь я все только насчет детей, — сказал Черкасов, понизив голос.
— Ну, послушайте, Черкасов, подумайте немножко, хоть что-нибудь-то можете вы сообразить? Я над вами всю ночь сидел, отходил вас, — хочу я вам зла или нет? Что мне за прибыль ваших детей морить? А заразу нужно же убить, ведь вы больны были заразительною болезнью. Я не говорю уже о соседях, — и жена ваша, и дети могут заразиться. Сами тогда ко мне прибежите.
— Ну, ну, Иван, чего ты, в самом деле? — сказал фельдшер. — Словно баба какая, ничего не понимаешь!
Он взял бутылку и стал поливать пол.
— Да не дам я поливать! — крикнула Аксинья и бросилась к нему.
Черкасов стоял, угрюмо и злобно закусив губу.
— Ну, матушка, ты здесь не слишком-то бунтуй! — сказал фельдшер. — А то мы полицию позовем.
— Дело не в полиции, — прервал я его, нахмурившись. — Полиции я звать не стану. Но скажите же, Черкасов, объясните мне, отчего вы не хотите дать полить?
— Так, ваше благородие, нет моего согласу на это.
— Да отчего же?
— Да окончательно сказать, не нужно это. Бог даст, и так все живы будем.
— Вот на пасху у машиниста то же самое было, — сказала Аксинья. — Никакой карбовкой не поливали, все живы остались. А то карбовкой все обрызгаете… Ведь мы как живем? И сами у соседей то-другое занимаем и им даем. А тогда нешто кто нам даст?
— Эк вам эта карболка далась! Да понюхайте же, господа, разве это пахнет карболкой?
Черкасов махнул рукою.
— Нет, ваше благородие, что разговаривать? не дам я поливать!
— Ну, как хотите. Заставлять я вас не стану. Но помните, Черкасов: если теперь кто поблизости заболеет, вы будете виноваты! Прощайте!
Фельдшер удивленно вскинул на меня глазами и покорно последовал за мною.
И вот мой первый дебют. Скверно и тяжело на душе, мучит совесть: произвести дезинфекцию было необходимо, но что же я мог сделать? Оставалось только прибегнуть к полиции; дезинфекцию мы бы произвели, а дальше? Если из ничего создалась легенда о сапожнике, разоренном врачами и полицией, то какие слухи пошли бы теперь? Холерные скрывались бы до последней возможности, зараженные ими вещи прятались бы подальше и разносили заразу все шире… И все-таки я знаю, что на Ключарной улице, в том маленьком домике, гнездится очаг заразы, она, может быть, расползется по всему городу; я, врач, знаю это и ничего не предпринимаю… Боже мой, как все скверно!
23 июля
Амбулатория у меня полна больными. Выздоровление Черкасова, по-видимому, произвело эффект. Зареченцы, как передавала нам кухарка, довольны, что им прислали «настоящего» доктора. С каждым больным я завожу длинный разговор и свожу его к холере, настоятельно советую быть поосторожнее с едою и при малейшем расстройстве желудка обращаться ко мне за помощью.
Холера, по-видимому, подворилась в Заречье: было еще три случая заболевания (подтверждено бактериоскопически). Но начинается она мягко и слабо, не справляясь с книжками, по которым именно вначале она должна быть наиболее жестокой: все трое заболевших уже поправляются. Один из них, сторож грызловского огорода, когда мы явились к нему, сам попросился в барак; это — деревенский парень лет двадцати пяти, звать его Степан Бондарев. Мы ухаживали за ним всю ночь, и теперь он поправляется, хотя еще очень слаб. Разумеется, всем, желавшим проведать его, я давал свободный доступ в барак, что опять-таки сильно смутило фельдшера. Но, благодаря этому, зареченцы увидели, что барак ничуть не страшнее обыкновенной больницы. Когда на следующий день «схватило» жестянщика Андрея Снеткова, то мне не стоило большого труда уговорить его лечь в барак. Острый приступ у него прошел, но поносы продолжаются, он сильно исхудал и глядит апатично и вяло.
Оба они лежат рядом. Степан, стройный парень с низким лбом и светлыми усиками, старается разговорами расшевелить неподвижно-задумчивого Андрея. Когда им приносят обедать, Степан, уплетая сам свой бульон или яйцо всмятку, увещевает соседа:
— Чего не ешь? И так вон как отощал, — гляди, помрешь! Не хочется есть, — ешь поверх своей силы-мочи… Чудак человек!
Каждый день к Андрею приходит его брат, низенький человек с редкою бороденкою, с огромным багрово-синим рубцом на щеке. Всхлипывая и утирая рукавом глаза, он сует в руку Андрея гривенник.
— Небось, кисленького хочется тебе; купи огурчиков или чего такого… Ах, Андрюша, Андрюша!
— Чего же ты плачешь? — спрашивает Степан Бондарев, с любопытством и как-то недоверчиво глядя на него.
— Да ведь один у меня брат-то, как же не плакать? Кабы много было… Уж вылечите его, господин доктор! Вы люди ученые! — обращается он ко мне и низко кланяется.
Андрей лежит, подперев голову рукою, и с безучастною улыбкою следит за братом…
Вчера я получил письмо от Наташи. Вот оно:
«Митя! Ты знал, какие ужасы происходят в Заречье, и все-таки отправился туда. Как хорошо, что ты так поступил! Я этому очень рада. Я знаю, что ты поехал туда не шутки шутить, я очень хорошо знаю, чему ты себя подвергаешь, и все-таки я рада. Какая это жизнь, если постоянно заботиться только о своей безопасности! Пусть будет, что будет, но там ты делаешь дело, настоящее дело. В каком настроении ты поехал туда? Что тебя там встретило? Какие твои первые сношения с зареченцами? Как ты себя чувствуешь между ними? Пиши мне, пожалуйста, Митя! Зареченцы эти грубы и дики, как звери, но разве они в этом виноваты? Пиши, пожалуйста; пожалуйста, пиши мне! Ведь нетрудно же тебе написать несколько строк. Буду ждать».