— К тому, чтоб всем было хорошо.
— А зачем нужно, чтоб всем было хорошо?
Дядя-Белый с удивлением смотрел. Иринарх ждал со скрытою улыбкою, как будто он знал что-то важное, чего никто не знает.
— Не понимаю вас.
— Что значит «хорошо»? Чтоб была свобода, чтоб люди были сыты, независимы, могли бы удовлетворять всем своим потребностям, чтоб были «счастливы»?
— Ну да!
— Гм! Счастливы!.. Шел я как-то, студентом, по Невскому. Морозный ветер, метель, — сухая такая, колющая. Иззябший мальчугашка красною ручонкою протягивает измятый конверт. «Барин, купите!» — «Что продаешь?» — «С… сча… астье!» Сам дрожит и плачет, лицо раздулось от холода. Гадание какое-то, печатный листок с предсказанием судьбы. — «Сколько твое счастье стоит?» — «П-пятачо-ок!..»
Иринарх удивительно изобразил мальчика, — так и зазвенел плачущий, застуженный детский голосок.
Турман шевельнулся на стуле и враждебно оглядывал Иринарха.
— Он на этот пятачок сыт стал!
— Верно. А все-таки цена-то его счастью — «пя-та-чо-ок!» Сыт — разве же это счастье?.. А что даст будущее, если оно, боже избави, придет? Вот этот самый пятачок. Разве же за это возможна борьба? Да и как вообще можно жить для будущего, бороться за будущее? Ведь это нелепость! Жизнь тысяч поколений освящается тем, что каким-то там людям впереди будет «хорошо жить». Никогда никто серьезно не жил для будущего, только обманывал себя. Все жили и живут исключительно для настоящего, для блага в этом настоящем.
Я сдержанно спросил:
— В чем же это благо?
— В чем!.. Оно так ясно, так очевидно, — его можно определить строго математически, как звук или свет. Чем определяется звук, свет? Числом и размахом колебаний в секунду. Целиком так же определяется и благо. Радость — великолепно! Страдание — великолепно! Радость — страдание! Радость — страдание! Быстрее, ярче, сильнее! Раз-раз-раз! А мы страдания боимся, проклинаем его. Утешаемся будущим, когда страдания не будет… Как верно Шопенгауэр сказал: «После того как человек все страдания и муки перенес в ад, для рая осталась одна скука».
Катра слушала и внимательно наблюдала товарищей. Раза два она искоса взглянула на меня, как будто вызывала: ну-ка, возразите!
Иринарх говорил словно пророк, только что осиянный высшею правдою, в неглядящем кругом восторге осияния. Да, это было в нем ново. Раньше он раздражал своим пытливо-недоверчивым копанием во всем решительно. Пришли великие дни радости и ужаса. Со смеющимися чему-то глазами он совался всюду, смотрел, все глотал душою. Попал случайно в тюрьму, просидел три месяца. И вот вышел оттуда со сложившимся учением о жизни и весь был полон бурлящею радостью.
Он продолжал:
— О-ох, это будущее! Слава богу, теперь сами все в душе чувствуют, что оно никогда не придет. А как раньше-то, в старинные времена: Liberte! Egalite! Fraternite! Сытость всеобщая!.. Ждали: вот-вот сейчас все начнут целоваться обмякшими ртами, а по земле полетят жареные индюшки… Не-ет-с, не так-то это легко делается! По-прежнему пошла всеобщая буча. Сколько борьбы, радостей, страданий! Какая жизнь кругом прекрасная! Весело жить.
Турман опять двинулся на стуле. Он тяжело бросил на Иринарха свой темный взгляд и злобно усмехнулся.
— Весело… Очень весело! Спасибо вам, господин, за такую веселость! Не весело, а скверно жить! Тяжело жить!
— Тяжело? Боритесь! Поднимайтесь выше!
Турман в изумлении и негодовании смотрел на него.
— Индюшки полетят?.. Полетят индюшки?.. Пятачок будет?.. Говорите: боже избави?
— Боже избави! — твердо и решительно ответил Иринарх.
— Не надо этого?
— Не надо.
— Надо! — крикнул Турман. Он, задыхаясь, наклонился над столом и пристально смотрел в глаза Иринарху. — Вот что я вам заявляю: надо, чтоб это пришло через десять — пятнадцать лет. Слышите? — Турман грозно постучал ладонью по столу. — Через десять — пятнадцать лет, не дольше!
Он встал и оглядывал всех, как будто вдруг проснулся и увидел кругом незнакомых людей.
— Вы, господа, — интеллигенция, вы понимаете социологию. Мы ее мало понимаем. Может быть, по научным там всяким законам мы людьми станем через сотню лет… Так врите нам, а говорите, что это близко. А то слишком скверно жить. Нам скверно жить, невозможно жить, а не «весело»!
Дядя-Белый все время с недоумением слушал Иринарха, — слушал, мучительно наморщив брови, стараясь понять. Он раздумчиво заговорил:
— Вы мало знаете нашу жизнь. Ничего в ней веселого нету. Все время от всех зависишь, — раб какой-то. Сегодня на работе, а завтра сокращение, завтра не потрафил мастеру, шепнули из полиции, — и ступай за ворота. А дома ребята есть просят… Унижают эти страдания, подлецом делают человека…
Иринарх просиял торжеством.
— Вот, вот это самое!.. Есть страдания, которые унижают, и из них рвется человек к другим страданиям, к тем страданиям, которые…
Турман не слушал. Он взволнованно метался по комнате, отыскивая свою фуражку. Отыскал, остановился боком и теми же проснувшимися глазами окинул богатую сервировку стола, изящную Катру, внимательно наблюдавшую его из кресла.
— Что будет! — прервал он Иринарха. — В морду всем можно будет засветить. Всем, кто того стоит! Вот что будет!.. Сенька, пойдем! Пойдем, Сенька, не оставайся!
— Да, пора идти. — Дядя-Белый грустно поднялся.
Турман искоса бросил на меня выжидающий взгляд. Они ушли.
Иринарх ходил по комнате и в восторге потирал руки.
— Но ведь этот черный — это великолепнейший хищный зверь! Какая ненависть в глазах!.. Погодите, он еще всем вам покажет свои коготки! Ну и что, что такому делать при всеобщем благополучии? Ведь именно ненависть-то эта и наполняет его жизнь огромнейшим содержанием! Ужасно он много дал для моей мысли… И как характерно: люди стремятся — и совершенно не понимают: к чему? Теряются, не могут ответить. Огромное стремление, а впереди — только какой-то смутно-золотистый свет. Удивительно, как это у вас нет пророков. Ведь именно при таких-то условиях они и должны бы греметь.