— Табачку понюхал, да и пошел в казенку… Бабка подсмотрит: «Ишь, старый черт, опять в кабак? Пойдем домой!..» Ну, ладно, пойдем!.. Ха-ха-ха!
— А жива у тебя бабка-то? — лениво спросил извозчик.
Старик радостно ответил:
— Жива, жива, милый!.. Жива, слава тебе господи!
Он снял облезлую шапку и стал креститься. И голова его была благообразная, строгая.
Звенели детские голоса. Спешили люди, смеялись, разговаривали, напевали. Никто не обманывал себя жизнью, все жили. И ликовали пропитанные светом прекрасные тела в ликующем, золотисто-лазурном воздухе.
Через два дня.
В Кремле звонили ко всенощной. Туманная муть стояла в воздухе. Ручейки вяло, будто засыпая, ползли среди грязного льда. И проходили мимо темные, сумрачные люди. Мне не хотелось возвращаться домой к своей тоске, но и здесь она была повсюду. Тупо шевелились в голове обрывки мыслей, грудь болела от табаку и все-таки я курил непрерывно; и казалось, легкие насквозь пропитываются той противною коричневою жижею, какая остается от табаку в сильно прокуренных мундштуках.
Из-под ворот текли на улицу зловонные ручьи. Все накопившиеся за зиму запахи оттаяли и мутным туманом стояли в воздухе. В гнилых испарениях улицы, около белой, облупившейся стены женского монастыря, сидел в грязи лохматый нищий и смотрел исподлобья. Черная монашенка смиренно кланялась.
— Во имя скорой послушницы царицы небесной пожертвуйте, благодетели!
И шли по слякоти скучные люди с серыми лицами полные мрака и смрадного тумана.
Блестели желтые огоньки за решетчатыми окнами церквей. В открывавшиеся двери доносилось пение. Тянулись к притворам черные фигуры. Туда они шли, в каменные здания с придавленными куполами, чтобы добыть там оправдание непонятной жизни и смысл для бессмысленного.
В лужах отражались освещенные окна низкого трактира. Я подумал и вошел. В дверях столкнулся с Турманом. Он выходил с молодой черноволосой женщиной. Турман прямо мне в лицо взглянул своим темным взглядом, вызывающе взглянул, не желая узнавать, и прошел мимо.
Я сел к столику и спросил водки. Противны были люди кругом, противно ухал орган. Мужчины с развязными, землистыми лицами кричали и вяло размахивали руками; худые, некрасивые женщины смеялись зеленовато-бледными губами. Как будто все надолго были сложены кучею в сыром подвале и вот вылезли из него — помятые, слежавшиеся, заплесневелые… Какими кусками своих излохмаченных душ могут они еще принять жизнь?
Везде пили, курили. Глотали едкую влагу, втягивали в легкие ядовитый дым… Ну да. Ведь праздник! Надо же радоваться! А разве это легко?
Бледный парень, заломив шапку на затылок, быстрым говорком пел под гармонику:
Сидел милый на крыльце
С выраженьем на лице…
Половой поставил передо мной полубутылку. Я смотрел в зеленовато-ясную жидкость, смотрел кругом на людей и думал:
«Погодите вы все, — вы, противные! И ты, мутная, рабская жизнь! Вот сейчас я буду всех вас любить. В ответ поганым звукам органа зазвенят в душе манящие звуки, дороги станут братья-люди, радостно улыбнется жизнь, — улыбнется и засветится собственным, ни от чего не зависимым смыслом!»
Я вышел из трактира с двумя фабричными парнями. Они любовно-почтительно слушали меня и кивали головами, а я с пьяным, фальшиво-искренним одушевлением говорил о завоевании счастья, о светлом будущем.
Голова шумела, в душе был смех. Люди орали песни, блаженно улыбались, смешно целовались слюнявыми ртами. Мужик в полушубке стоял на карачках около фонарного столба и никак не мог встать. С крыльца кто-то крикнул:
— Ванька!
Мужик сосредоточенно ответил:
— Был Ванька, да уехал!
Поднял ко мне лохматое лицо, лукаво подмигнул и засмеялся. Кто-то пробежал мимо в темноту.
— Ванька-а-а!!
— Был Ванька, да уехал!
Лохматое лицо подмигивало мне и радостно смеялось.
Отовсюду звучали песни. В безмерном удивлении, с новым, никогда не испытанным чувством я шел и смотрел кругом. В этой пьяной жизни была великая мудрость. О, они все поняли, что жизнь принимается не пониманием ее, не нахождениями разума, а таинственною настроенностью души. И они настраивали свои души, делали их способными принять жизнь с радостью и блаженством!.. Мудрые, мудрые!..
Я звонил к Катре.
— Дома Катерина Аркадьевна?
Горничная удивленно оглядела меня.
— Сейчас доложу. — Сходила и воротилась. — Пожалуйте!
Катра вышла со свечкою в темную гостиную. Лицо у нее было странное и брезгливо-враждебное.
— Вы одна… Я боялся, что у вас народ будет! Хотите, — пойдемте погуляем?.. Чудная погода!
Катра пристально вглядывалась в меня. Вдруг она расхохоталась, как девочка.
— Знаете, который час?
— Н-нет.
— Двенадцатый!.. И на дворе сырость, туман… Ха-ха-ха!.. Пойдемте… Только за город пойдем, там туман чистый…
Она смеялась и не могла остановиться и, смеясь, поспешно одевалась.
— Только вы мне много-много говорите и не смотрите на меня. Слышите, — не смотрите! Я сейчас всех выгнала от себя. Боже мой, какие скучные люди!.. И какая тоска!.. Вы много будете говорить?
— А вам разве словами нужно много говорить? Мы все время много разговариваем, только не словами, — вдруг сказал я.
Она перестала смеяться, быстро взглянула на меня.
— Да-а?.. — И широко открыла глаза. — Идемте!
Мутный туман затягивал поля, но на шоссе было сухо. Над городом тускло белело мертвое зарево от электрических фонарей. Низом от леса слабо тянуло запахом распускающихся почек.