— Отчего ты хромаешь?
— Так… Телега опрокинулась, когда сюда ехал. Ушиб ногу. Пустяки.
Но Катя женским своим взглядом заметила неумело наложенную заплату на левом бедре и замытую кровь у ее краев.
— А это что? Вот ты зачем у меня вчера иголку брал… Ленька, что-то тут…
Она с любовью и с просьбой заглянула ему в глаза. Леонид сердито нахмурился.
— Вот пристала! Оставь ты меня, пожалуйста! Нежности эти бабьи…
Катя вздрогнула. Вдруг она вспомнила рассказ Дмитрия, как он стрелял по двоим, убегавшим от контрразведки, и как ранил одного в ногу.
Дача, кроме маленькой комнаты и кухни с каморкой, где Сартановы жили зимою, имела еще три больших летних комнаты.
— Славная дачка! — В углах губ Леонида задрожала дразнящая улыбка. — Когда мы будем здесь, мы ее реквизируем под клуб коммунистической молодежи.
— А вы скоро будете здесь?
— Недельки через две, не позже.
Катя жадно спросила:
— Встречал ты за это время Веру?
— Встречал много раз. Она в Петрограде работает, в женотделе. Чудесная работница. — Он насмешливо улыбнулся. — А дядя к ней по-прежнему?
Катя грустно ответила:
— По-прежнему. Говорит, что Вера для него умерла. Мы при нем никогда не говорим про нее, сейчас же у него делается такое беспощадное лицо… Расскажи подробно, — что она, как?
После обеда Катя стала гладить белье, а Леонид ушел в горы.
Воротился он в сумерки, с большим букетом подснежников, и установил его в стеклянной банке посреди кухонного стола. Сели пить чай. Иван Ильич по-прежнему недоброжелательно поглядывал на Леонида. Он спросил:
— Ну, что? Как дела у вас? По-старому, — арестовываете, расстреливаете?
Леонид сдержанно улыбнулся.
— Кого нужно, арестовываем и расстреливаем.
— А многих нужно?
— Многих. Контрреволюция так и шипит, так и высматривает, куда бы ужалить.
— Да, многих, многих! Всех, кто не большевик. Значит, почти весь русский народ. Много еще работы предстоит.
— Трудового народа мы не трогаем, его мы убеждаем, и знаем, что он постепенно весь перейдет к нам. А буржуазия, — да, с нею церемониться мы не станем, она с нами никогда не пойдет, и разговаривать мы с нею не будем, а будем уничтожать.
— Уничтожать? Я что-то не пойму. Как же, — физически уничтожать?
— Да хоть бы и физически. Не ликвидируешь их, — уйдут к Колчаку, к Деникину и будут сражаться против нас.
Катя ахнула.
— Леонид, что ты говоришь? Для марксизма важно уничтожение тех условий, при которых возможна буржуазия, а не физическое ее уничтожение… Какая гадость!
Леонид пренебрежительно взглянул на нее.
— Э, милая моя! С чистенькими ручками революции делать нельзя. Марксизм, это прежде всего — диалектика, для каждого момента он вырабатывает свои методы действия.
— Но погоди, — сказал Иван Ильич. — Ведь вы сами при Керенском боролись против смертной казни, вы Церетели называли палачом. И я помню, я сам читал в газетах твою речь в Могилеве: ты от лица пролетариата заявлял солдатам, что совесть пролетариата не мирится и никогда не примирится со смертною казнью. Единственный раз, когда я тебе готов был рукоплескать. И что же теперь?
Леонид изумленно пожал плечами.
— Удивительно! Мы уж совсем на разных языках говорим… Ну, да! Тогда речь шла о казни солдат, мужественно отказывавшихся участвовать в преступной империалистической бойне. А теперь речь о предателях, вонзающих нож в спину революции.
— Но ведь ты говорил — пролетариат никогда не примирится со смертною казнью, в принципе!
— Полноте, дядя! Может, и говорил. Что ж из того! Тогда это был выгодный агитационный прием.
Катя гадливо вздрогнула. Иван Ильич схватился за грудь, прижал руки к сердцу и, закусив губу, шатающимся шагом заходил по кухне.
— Предали революцию! — с тоской воскликнул он. — Предали безнадежно и безвозвратно!
Леонид насмешливо блеснул глазами.
— Да неужели вы, дядя, не понимаете, что революция — не миндальный пряник, что она всегда делается так? Неужели вы никогда ничего не читали про великую французскую революцию, не слыхали про ее великанов, — Марата, Робеспьера, Сен-Жюста или хотя бы про вашего мелкобуржуазного Дантона? Они тоже не миндальные пряники пекли, а про них вы не говорите, что они предали революцию… Ну, хорошо, мы предали. А вы, верные ее знаменосцы, — вы-то где же? Нас много, за нами стихия, а вы, — сколько вас?
— Вас много, потому что хамов много.
— Допустим. А вы, чистенькие, безупречные, — что вы делаете в это великое время? Вы, — я не знаю, может быть, вы за добровольцев?
— Нет, брат, избавь от этой чести!
— А тогда что же? Кто с вами? И что вы хотите делать? Сложить руки на груди, вздыхать о погибшей революции и негодовать? Разводить курочек и поросяточек? Кто в такие эпохи не находит себе дела, тех история выбрасывает на задний двор. «Хамы» делают революцию, льют потоками чужую кровь, — да! Но еще больше льют свою собственную. А благородные интеллигенты, «истинные» революционеры, только смотрят и негодуют!..
Иван Ильич ходил и молчал. Потом вдруг круто остановился перед Леонидом и спросил:
— Скажи, пожалуйста, для чего ты сюда приехал?
— Я уже вам говорил: отдохнуть.
— Зачем же тебе было ехать для этого сюда, пробираться через фронт, подвергаться опасностям? Ведь для «усталых советских работников» отдых у вас создается просто: выгони буржуя из его особняка, помещика из усадьбы — и отдыхай себе вволю от казней, от сысков, от пыток, от карательных экспедиций, — набирайся сил на новые революционные подвиги!