— Дома. Его было арестовали, а в последний день, видно, выпустили. Только теперь он дома.
Вера задыхалась.
— Верно?
— Ну да. Сам его видел.
Он с удивлением глядел на Веру. Она прижалась головою к столбу нар и беззвучно рыдала, закрыв глаза руками. А когда опять взглянула на него, лицо было светлое и радостное.
— А вы родственница ему?
— Это отец мой… Ну, да! — Она овладела собой.
— Хороший человек. И дочка его, Катерина Ивановна, — тоже хорошая. Очень она интересно, понимаете, о жизни всегда разговаривает. Выходит, — сестрица вам. А вы вот коммунистка. У меня на этот счет мысли всякие.
— Какие мысли?
Он помолчал.
— Вообще, — насчет жизни… Вот, говорим мы, — чтобы всем хорошо стало. А делаем так, что все еще хуже. Я вот был председателем ревкома. Сколько всяких делал зверств! А из города приезжают, кричат: «Что ты их жалеешь? Какой ты коммунист! Ты, видно, кулацкого елементу!» Мужиков всех разобидели, они нас ненавидют. А я ведь сам мужик. И с интеллигенцией тоже, — как бы ее поприжать да поиздеваться над нею. Батюшку вашего в тюрьму потащили, — за что? Понимаете, сам его арестовывал, а потом неделю целую во сне видел.
— Слушайте, товарищ… Как ваша фамилия?
— Ханов.
— Слушайте, товарищ Ханов. Что вы говорите, — это все и мне так близко! Скажите мне, — вы раньше когда-нибудь читали Евангелие?
— Читал. Я раньше и Толстова много читал, даже жить было по нем начал. Да как-то у него все это… Не получил я покою.
— Так вот, в Евангелии есть: «кто хочет душу свою спасти, тот погубит ее». Пришло такое время, что нельзя думать о чистоте своей души, об ее спокойствии. С этим — как бы все было легко! Вы только подумайте: ну, что — лишения, смерть? Какие пустяки! Правда, как все это было бы легко? Разве вас сейчас смерть мучает, которая вас ждет? Я вижу: вас мучает, что перед вами смерть, а позади — кровь и грязь, грязь, в которой вы все время купались.
Ханов изумленно глядел на Веру.
— Как вы это узнали?.. Да, да. Понимаете, — вот, как вы сказали, — в грязи купался!
— Вот. В том и ужас, что другого пути нет. Миром, добром, любовью ничего нельзя добиться. Нужно идти через грязь и кровь, хотя бы сердце разорвалось. И только помнить, во имя чего идешь. А вы помнили, — иначе бы все это вас не мучило. И нужно помнить, и не нужно делать бессмысленных жестокостей, как многие у нас. Потому что голова кружилась от власти и безнаказанности. А смерть, — ну, что же, что смерть!
Стали подходить другие осужденные.
Вера говорила, и все жадно слушали. Вера говорила: они гибнут за то, чтоб была новая, никогда еще в мире не бывавшая жизнь, где не будет рабов и голодных, повелителей и угнетателей. В борьбе за великую эту цель они гибнут, потому что не хотели думать об одних себе, не хотели терпеть и сидеть, сложа руки. Они умрут, но кровь их прольется за хорошее дело; они умрут, но дело это не умрет, а пойдет все дальше и дальше.
На замасленном столе тускло чадила одинокая коптилка. В спертую вонь камеры сквозь решетчатое окно чуть веяло свежим воздухом, пахнувшим горными цветами.
Красавец брюнет с огненными глазами, в матросской куртке, спросил:
— А как скажете, товарищ, — скоро социализм придет?
Вера почувствовала, какой нужен ответ.
— Теперь скоро. В Германии революция, в Венгрии уже установилась советская власть, везде рабочие поднимаются.
— Через два месяца будет?
— Ну, не через два… — Вера поглядела на него и улыбнулась. — Через два-три года.
— Это ничего. Столько можно подождать. — Матрос радостно засмеялся. — То-то они так злобятся: чуют, что кончено их дело!
Рабочий в пиджаке, с умными, смеющимися глазами, отозвался:
— И ничего не кончено. Не выйдет у нас никакого социализму. Не такой народ.
Ханов нетерпеливо отмахнулся.
— Ну, ты, Капралов, — всегда вот так!
Матрос, сверкая глазами, ринулся на него.
— Как не выйдет?!
— Не выйдет. Не будет ничего. Не справится народ. Больно работать не любит. Только когда для себя. И опять прихлопнут вас буржуи, как перепелок сеткой.
Вера с удивлением смотрела на него.
— За что же вы сюда попали?
Ханов засмеялся.
— Он у дачников книжки отбирал для общественной библиотеки, а они на него и показали. Вот и попал в загон, как козел меж барашков.
Спорили, шутили, смеялись. Засиделись до поздней ночи и улеглись спать, не думая о завтрашнем, и спали крепко.
Толпа людей рыла за свалками ров, — в него должны были лечь их трупы. Мужчины били в твердую почву кирками, женщины и старики выбрасывали лопатами землю. Лица были землистые, люди дрожали от утреннего холода и волнения. Вокруг кольцом стояли казаки с наведенными винтовками.
Солнце вставало над туманным морем. Офицер сидел на камне, чертил ножнами шашки по песку и с удивлением приглядывался к одной из работавших. Она все время смеялась, шутила, подбадривала товарищей. Не подъем и не шутки дивили офицера, — это ему приходилось видеть. Дивило его, что ни следа волнения или надсады не видно было на лице девушки. Лицо сияло рвущеюся из души, торжествующею радостью, как будто она готовилась к великому празднику, к счастливейшей минуте своей жизни.
Девушка выпрямилась, блаженно взглянула на синевшее под солнцем море, на город под ногами, сверкавший в дымке золотыми крестами и белыми стенами вилл. И глубоко вдохнула ветер. Рядом привычными, мужицкими взмахами работал киркою высокий болгарин в светло-зеленых пасталах.
— Товарищ Ханов, правда, как хорошо?